213-226
— Да никак я до зоны не доеду! — ответил тот. — Меня после суда по нераскрытым делам колют*, все гоп-стопы в Нагорной части на меня вешают и возят то в тюрьму, то в КПЗ. Не дождусь, когда в лагерь — хоть свежий воздух и дневного света вдоволь. Наверное, это последние допросы. Ночью начнут дергать...
За разговором с сокамерником время побежало быстрее. Вскоре все та же женщина в белом халате принесла обед.
Колян обучал меня жизни в КПЗ, тюрьме и лагере:
— Обед сразу весь съедать не надо. Сейчас — побольше хлеба и баланды нахаваться, а второе — на вечер. Только миску вечерним кипятком нужно вымыть и надзирателю отдать. А так — гадко для бутрянки** получается: много жратвы сразу в нее вглатываешь, а целые сутки без движения...
Совет старшего был воспринят. Половину миски баланды я уже медленно выхлебывал, глядя, как это делает бывалый арестант.
Сигарет у нас было уже две пачки, и мы курили их одну за другой, рассказывая друг другу о том, что думаем, и что было до дня нашей встречи в этой камере.
Часы пошли побыстрее-повеселее.
Вечером уже новый надзиратель приходит в камеру, принося свежий кипяток. Выходим из камеры — Колян несет перед собой парашу, я с чайником остывшего кипятка. За нами — конвоир.
В сортире мы вдвоем. Поэтому гадко-гнусное помещение уже так не травмирует душу, как в первый раз.
Через некоторое время — мы опять на нарах, курим сигареты. Съедаем оставшуюся от обеда холодную картошку и котлетины, сделанные из жилистого фарша и панировочных сухарей. Запиваем ужин кипятком и снова прикуриваем по сигаретке. Моем миски.
Когда кусочек неба в азиатском орнаменте уже окрасился в темные тона, заскрипел ключ в замке, лязг
214
нул засов, и надзиратель скомандовал: «Грузман, на выход! Миски чистые прихвати».
Я поднялся вслед за надзирателем в кабинет начальника ОКПЗ, где за столом сидел лейтенант милиции с повязкой «Дежурный по ОКПЗ».
Стрелки настенных часов показывали десять часов сорок пять минут вечера. На черном кожаном диване с валиками по бокам сидел Сапог. Ехидно улыбаясь, он встал, подошел к столу дежурного, расписался в какой-то бумаге. Его подпись означала, что он забрал меня из-под «покровительства» ОКПЗ и какое-то время вся ответственность по выполнению инструкции об арестантах будет лежать на нем, Сапоге.
Мы вышли с Сапогом на Воробьевку и направились в центральный подъезд здания райотдела. Вечерний, свежий, осенне-холодный воздух пьянил. Пришла мысль задвинуть* Сапога и бежать в овраг. Но какая-то сила остановила вдруг мое возникшее желание на время вырваться на свободу.
Сапог привел меня в свой кабинет, который он делил с Фокеем. Около огромного окна два массивных стола стояли друг напротив друга. Два опера, сидя за своими столами, смотрели друг на друга.
Но в этот вечер за столом Сапога временно сидел Лаврушка**. Черные тонкие усики, большая кепка-блин, кожаная куртка, пестрое шелковое кашне делали его похожим на кавказца. На самом деле этот гад был евреем — как принято говорить сейчас у нас в Иерусалиме — из отщепенцев.
Меня посадили в центре кабинета на табурет. Первым начал разговор Фокей, сделав гримасу сострадальца:
— Ленечка, пришел твой черед здесь, у нас, все нам рассказать. Мы, правда, уже все знаем, Утя вчера все-все
215
рассказал. Но ты — не Утя, ты-то вообще всех-всех знаешь, а значит, вечером после танцев в парке Кулибина не только с ним на «дела» ходил, но и со многими другими.
— Сколько вас таких в городе? — подвякнул сбоку Сапог.
Я перевел взгляд с Фокея на Сапога и промолвил:
— А я что тебе, считальщик, иди на Свердловку и посчитай, сколько там пацанов моего возраста шатается. В мои жизненные интересы не входит пацанов считать, они не деньги!
— Хорошо, Леня, я тебе немного помогу. Вот когда во дворе у Вовчика вы собираетесь и там уроки бокса проводите, которые переходят в показательные раунды, то до двадцати человек вас там бывает целый день... К вечеру вино пить начинаете, на гитарах играть, а потом драться. А вот где вы деньги на вино берете? Откуда деньги у вас?
Из дальнего угла кабинета вякает Лаврушка, вставая и подходя ко мне:
— Леня, вот вы с Симой Васильевым самые красивые боксерские бои проводите. Два бугая без зазрения совести потчуете друг друга. А как со мной, Леня, ты сладишь?
Лаврушка легкими щипками прощупывает мышцы моих предплечий и груди.
Я злюсь и говорю:
— Пошел на х..., я что тебе — баба, что ты меня мацаешь?* По натуре ты еврей, а морду свою под черножопого выкроил. Что тебе от меня надо, козел?
Лаврушка звереет и бьет меня в солнечное сплетение, но не попадает. Удар сильный, но брюшной пресс держит, и я смеюсь.
Тощий, пропившийся Сапог сзади хватает мои руки в замок и хочет свалить на пол. Фокей спешит на помощь сотоварищам-сыскарям, он сзади захватывает меня за шею в замок и начинает душить.
216
Лаврушка опять бьет мне вверх живота, но опять не попадает «под ложечку». Я приседаю на корточки и падаю на бок. Фокей и Сапог валятся вместе со мной. Я резко выбираюсь из-под ментов и бросаюсь к двери. Но дверь изнутри закрыта на замок.
Покрасневший Фокей говорит мне: «Садись!» — и сам садится на свой стул, поправляя галстук. На свои места усаживаются также Сапог и Лаврушка.
Фокей с напускной улыбкой произносит:
— Ленечка, ты и твои друзья не совершили особо криминальных преступлений. Мы только хотим, чтобы ты рассказал о ваших проступках. Мы не будем ничего оформлять в уголовное делопроизводство; нам нужно это знать, чтобы больше никого не искать. Так что — давай, все рассказывай.
— Слушай, Фокей, ты же сказал, что тебе Утя все рассказал-раскаялся. Зачем тебе что-то от меня еще выслушивать? Все... Ты все знаешь, или принимай меры, или не принимай. А за то, что вы меня здесь сейчас мяли, я, конечно, не обижусь и постараюсь вам это простить, но не забуду. Как наши ребята говорят, К...ль — он все равно покарает. Так что, Фокей, гримасничай, сколько тебе заблагорассудится, я буду молчать.
Сапог положил перед собой чистый бланк протокола допроса и начал заполнять первую страницу — установочные данные. На его вопрос, как мое правильное имя и отчество, я ответил:
— Пошел на х..., Сапог, уж который раз пишешь на такой «портянке»* за меня. Пора уж все знать на память или со старых мараколок переписывать.
Сапог, ехидно заулыбавшись, опять съязвил:
— Ну конечно, первую страницу можно и потом заполнить. А сейчас я пишу: в сквере, напротив клуба имени Якова Михайловича Свердлова, я, Грузман Леонид Аронович, ударом полена оглушил пьяного мужчину и снял с его руки часы марки «Победа»...
217
Мне стало весело. Парней, которые «обрабатывали мышей» в скверике, я знал. Мусора пришивают мне чужие дела, значит, все будет хорошо. Улыбаясь и гогоча, я медленно, с расстановкой произнес:
— Пи-ши. Пи-ши... Только я подписывать ничего не буду, и с этой «портянкой» тебе придется, Сапог, сходить в сортир. Ой, как нехорошо портить государственное имущество! Бланк протокола допроса — это народное добро, а ты его в жопоподтиралку превращаешь.
А вообще-то у вас, мусоров, это с молоком матери впитано — на пушку брать пацанов наших: вдруг кто-то напугается и «колонётся». Нет, я чистенький, а если кто-то что-то и подстукнул, то держите это для себя. На киоске вы меня взяли, так там экспертиза была верная, порша в кожу мою втерлась. А так все, что вам известно, пожалуйста — доказывайте, как в фильмах это показывают про вас, честных и смелых, делу партии верных.
Лаврушка опять подскочил ко мне, схватил за грудки так, что костяшки его кулака начали давить мне на трахею ниже кадыка. У меня появилось ощущение удушья.
— Это ты автоматы с газ-водой на площади Горького все подломал и два ведра сиропа уволок! Это ты витрину-витраж «Чайкофейного» расколол и пять бутылок вин разных уволок! Стекло витринное сотни рублей стоит, так ты еще не только вор, но и вредитель!
Я задыхался, Лаврушка багровел. У Фокея глаза тоже налились кровью, видно, работали инстинкты. Сапог сидел на своем месте, злобно улыбаясь. Вдруг Лаврушка резко отпустил меня, сел на край стола и, как ни в чем не бывало, ласково произнес:
— Леонид Аронович, вы делаете чистосердечное признание и раскаиваетесь в совершенном. Вас совесть мучает. Хорошо. Следствие учитывает явку с повинной, и к вам будут применены самые гуманные методы подследственного содержания.
Я хватал ртом воздух. Голова кружилась. Тем не менее, выдавил из себя:
218
— Коммунисты вы только снаружи, для показухи, а внутри вы твари-гестаповцы.
Фокей побагровел, вскочил со стула и резко ударил меня под ложечку. На этот раз мне попали в уязвимое место...
После продолжительного шока я встал на ноги. Фокей сидел за своим письменным столом и, как ни в чем не бывало, перебирал бумаги. Как бы между делом посмотрел на меня и, добренько улыбаясь, промолвил:
— У тебя что — эпилепсия или какая другая болезнь? Или ты что-то косишь?* Что за припадок тут с тобой случился? Я уж хотел «скорую помощь» вызывать... Ан нет, все нормально. Ладно. Сейчас мы тебя опять назад, в тот дом казенный отправим. Подумай, повспоминай, завтра опять мы с тобой будем беседы продолжать...
Сапог и Лаврушка отконвоировали меня в кабинет, где восседал дежурный по ОКПЗ. Он расписался в бумаге, которую перед ним положил Сапог. Вызвал надзирателей...
Вскоре двое надзирателей отконвоировали меня в камеру, где Колян-Порей ждал меня, куря сигарету.
По моему лицу был видно, что происходило со мной в кабинете оперуполномоченных Уголовного розыска Советского районного отдела охраны общественного порядка.
Я прикурил сигаретку. Затянулся успокаивающим дурманящим дымом и погрузился в раздумья. Фокей колол меня за мелкое воровство и грабежи, мною не «сработанные». Значит, все хорошо. Через трое суток я буду дома.
Колян вдруг задал мне вопрос:
— Лёнчик, а ты все же расскажи мне, какие дела на самом деле за тобой числятся. Год назад, когда я на свободе был, про тебя молва высокая шла. На катке «Динамо» подойти и поздороваться с тобой для многих пацанов за праздник было, особенно для евреев. Братан твой Кальницкий их лихо гонял, к мамочкам отправлял — булочки, плюшечки, кексики кушать...
Обдумывая вопрос Коляна, я ответил сокамернику:
219
— Я просто баклан. Как многие пацаны из нашей округи. Да-да. Баклан — и всё.
Я лег на нары лицом к стене и остался наедине со своими мыслями.
Через какое-то время я, видно, уснул — это было время кошмарных сновидений.
1 апреля 2004 года. Я на кухне у Вовчика. Из окна видно то место во дворах Свердловки, где сорок лет назад мы боксировали, играли на гитарах, тусовались, пили вино а, главное, были «хозяевами» в округе.
Место сохранилось, но постройки, деревья, ограды, дорожки — уже всё давным-давно другое. Каким-то чудом сохранилась старая липа, но она растет с другой стороны дома. Мы с Вовчиком потихоньку «уговариваем» поллитровую бутылку водки.
Много раз мы встречались на Свердловке (Покровке) во время моих приездов в Нижний из Израиля. Каждый раз Вовчик крыл меня трехэтажным матом и говорил:
— Ты что, зазнался, как ... великий. Ни в жизнь не поверю, что у тебя нет времени зайти к нам. Сколько раз обещал! Сейчас опять говоришь, что придешь. А я говорю, что нет, ты не придешь. Ты — великий ...!
— Володя, приду! — был мой ответ.
И вот я у него на кухне. Первый раз пили там водку, когда Вовчик с семьей переехал в новый дом в 1970 году. Мы «уговариваем» одну поллитровку на двоих.
Иван заскочил на одну минутку, он работает, и пришел домой пообедать. Но, по нашей просьбе, пришел к Вовчику, принес четвертинку черного хлеба и пару пирожков с капустой.
Когда я пришел к Вовчику, хлеба в его доме не было, пришлось просить помощи у друга-соседа. Я принес водку и яблоки, а про хлеб и не подумал.
Вообще, слова — друг детства, близкие друзья, друзья-товарищи, друзья-братья — никак не смогут определить те чувства и взаимоотношения между мной и моими
220
истинными друзьями детства и юности... Наши взаимоотношения проникнуты особым духом времени и пространства, пятидесятилетнего проживания по соседству на Свердловке. Жизнь испытала и закалила наши взаимоотношения. Мы понимаем друг друга с полуслова.
Иван работает водителем, у него нет времени сидеть с нами. Уходя на работу, он дает мне указание:
— Пока будешь в Нижнем, какой-то вечер выкрои для меня, посидим в спокойной обстановке.
Мы остались с Вовчиком одни в его квартире. Нам на работу идти не надо — мы пенсионеры...
Володя вслух делится своими мыслями:
— Ленька, сорок лет назад мы же были детьми, а как над нами издевались в мусорской! И метода у них была... Пять, десять, пятнадцать суток по мелкому хулиганству в суде для пацанов выпросят, потом спустят в ОКПЗ — и пытают по ночам. Ты первый среди нас к ним попал, потом я с Серегой... Меня Лаврушка с Фокеем били до собственного изнеможения. Вот же суки! Блюстители порядка, коммунисты... Конечно, и озлобленность во дворах наших была. Из поколения в поколение — пытки, гнет, каторга, унижение властью, бесправие...
Они сами-то, мусора, в основном, все плохо кончили. Давай-ка вспомним: Генка-Вахром застрелился прямо в кабинете; Иван-Хром с похмелуги выпил какой-то дряни и умер; Кабан сделал себе харакири, самурай е...ный;
221
Сапог до сорока лет не дотянул; Фокей с лестницы упал, кости сломал поначалу, серьезная травма была, а уж потом совсем молодым преставился. А Рыбачок — тот перепил с вечера, а по утрянке ему плохо стало — так он ноги в кипяток сунул, чтобы кровообращение лучше стало. Так ноги обварил, что полгода был на больничном. Так и умер потом с перепивухи, последнее время — дежурным по РОВД работал. Кое-как сутки отдежурит, потом трое пьянствует, «на хвосты» садится* тем, кого сам же когда-то сажал. Все ж таки у ментов натура какая-то извивающаяся... Противные они! Да, Максимка, правда, жив еще. Собака у него такая же старая, как он сам. Вот на пару по утрянке в садике на Звездинке гуляют...
Лень, ну я же знаю: ты образованный, умный человек. Скажи, почему так было? Можно сказать, над детьми издевались без зазрения совести. Конечно, все от верховной власти шло, от Хрущева лысого. Да и мы, честно скажу, какие-то озлобленные были...
— Вовка, мы не были озлобленными. Это тогда такая поголовная юношеская романтика была. Многие парнишки ею болели — другого-то не было... Другое было для детей из богатых семей и партноменклатуры...
Кто при власти, у того и деньги. Правда, бывало, что и это не срабатывало: и в сытых семьях были дети с уличной романтикой.
222
Ты говоришь, нам тогда по шестнадцать было. А Симе Васильеву, Вовке Иванову, Соколу — еще вообще меньше пятнадцати! Первый раз Сима попал со мной и Аликом — ему только четырнадцать было. В пятнадцать его судили...
— Лень, напомни мне, я что-то его первую историю совсем подзабыл, — со вздохом произносит Вовчик.
Я напоминаю для Вовчика и моего дорогого читателя...
— В марте 1964 года мы, как обычно, стояли около ворот твоего, Вовчик, старого дома. Сам помнишь: большинство людей нас обходило... Каток уже закончил работать. Свердловка была пустынна и плохо освещена, какие-то тусклые фонари стояли по краям тротуаров.
Собралось нас больше десятка. Керзачонок тогда только что освободился, он у Сереги переоделся и на коньках дорогу переходил от филармонии. Какие-то парни, трое, шли — Ильюшку Черного «на корпус взяли»* ... Крутые парни были «ваняткины»** с Тимирязевской.
Тут и началось...
Вдруг в нашу кучу дерущихся влетел какой-то благородный комсомолец. Он на остановке стоял, троллейбуса ждал. Кричит:
— Прекратите, прекратите хулиганить! Я — дружинник!
223
Тут на его рожу и посыпалось... Да еще пинки под жопу. Он зашатался, спиной к воротам... А потом и говорит:
— Я вас всех посажу! Я одного из вашей компании знаю. И вы от меня никуда не уйдете!
Те, «ваняткины», убежали, они, как Керзачонка признали, — сразу вверх по Свердловке. А дружинник-комсомолец, Роман Мусарский, рожу платочком носовым вытер и в райотдел пошел.
А знал он меня. Я-то его впотьмах не разглядел, да и знал плоховато.
Ночью, я уже дома спал, за мной пришли. Тогда по малолетству я, как все, боялся милиции. Взял и впустил их к себе домой. Нужно было не пускать, санкции прокурора требовать...
Пришло их четверо на меня одного — все они были из особого оперативного комсомольского отряда УООП, то есть они работали на милицию как общественники. После окончания института такие «верные ленинцы» распределялись на работу в партийные и государственные органы, а также в силовые структуры.
Привели они меня к «любимому» дежурному по райотделу — Михульскому. Он меня опять сразу — в «клоповник».
Я ему говорю:
— А что ты так борзеешь, капитан? Понятно, что я комсомольца, тем более еврея, не бил — я просто стоял около ворот. Кто его «отоварил» — не знаю. Парней, что
224
там стояли, не знаю, только прозвища их слышал: Соловей, Черный, Петрович, Вовчик, Серега. И вообще, получил в рожу этот общественник на троллейбусной остановке. А что на меня показывает — так он к моей сестре в ухажеры набивался, а она ему от ворот поворот показала. Вот он теперь обиженный — и на меня показывает. Тварь!
Михульский, держа в руках заявление, говорит:
— Мусарский показывает еще на хоккеиста, что за мальчиков в «Динамо» играет — Валерия Васильева, тот всех сильнее кулаками махал. Самый сильный удар комсомолец-оперативник получил именно от хоккеиста. А ты, Леня, топай на свое место, в «клоповник» — давно там тебя не было!
Михульский махнул рукой в сторону «клоповника» и сел регистрировать в журнале заявление Романа Мусарского.
На следующий день в девять утра я предстал перед начальником райотдела Морозкиным.
— Ну что, Леня, опять у нас? Скоро на постоянное местопроживание пропишешься... Значит, иди за Васильевым-младшим, да и старшего Васильева к нам приглашай. Опознаны они, хоккеисты, Романом Мусарским. Синяк у него под глазом и губа разбита. Как теперь парню в университет ходить на учебу? Нехорошо... Маргарита Николаевна и Сапог будут дознание вести. Все же вы еще сорванцы — несовершеннолетние.
Разговор в кабинете начальника был окончен. Через несколько минут я оказался в кабинете у Сапога. Тот посмотрел на меня, на бумаги дела — и выдал целый монолог:
— Приведи-ка ты, Леня, ко мне Васильевых! Журавлевой пока нет, она, зараза, где-то у себя в детской комнате милиции, пока придет — ты своих приведи. Мне на оперативку к Фокею надо. Он же сейчас начальник уголовного розыска. У нас очень серьезные преступления в районе идут. А тут еще вы — воруете, деретесь, пьете, в
225
карты играете... Да ну тебя на х..., с тобой говорить — все равно без толку. Иди за Васильевыми!
— Иди, иди... Ты, Сапог, меня мимо постового проведи, я же задержанный! Михульский приказал меня из райотдела не выпускать, — сквозь зубы процедил я.
— Только ты вернись! Я знаю, что вы уже ни в чем не признаетесь. Время на вас жалко терять!
Я быстро вышел из мусорской и пошел к друзьям — братьям Васильевым. Весеннее солнце грело-припекало, капель играючи разбрызгивала талую воду, а мне опять предстояли не сладкие дни — общаться с ментами...
Васильевы были дома. Я рассказал им о том, что меня ночью забрали в райотдел, и что побитый комсомолец дал показания, что в его избиении участвовали братья Васильевы, которых он знает как хоккеистов горьковского «Динамо».
Я внушал братьям: никого из пацанов не выдавать, сказать, что знают их только по прозвищам. Можно взять на себе Симе случайный удар — мол, незнакомец схватил его, ни в чем не повинного четырнадцатилетнего мальчика, и повалил на тротуар, и, падая, Валерик махнул ладошкой... А синяк под глаз потерпевшему посадил кто-то другой.
Вскоре мы предстали перед блюстителями порядка — Маргаритой Николаевной Журавлевой и Сапогом. Журавлиха ехидничала:
— Леня, я же недавно чуть было тебя в колонию не отправила, а ты опять дерешься и малолетку Васильева с собой тащишь! Поучаешь его, как ложные показания давать, неправдивые... Ты самый что ни на есть противный из всех ваших! Ни в чем не признаешься и других тому же учишь. Ты же знал, кто малокалиберный пистолет в тире на Ашхабадской украл? И ты дружил с Игорем Давыдовым... Каких бандитов ты знаешь?
Я молчал и так же ехидно улыбался, глядя на Журавлиху. Та заливалась:
226
— Ну что же, скоро, Леня, тебе будет восемнадцать лет. Еще немного осталось. Я думаю, к совершеннолетию ты и под статью попадешь. А Васильевы у нас пока первый раз, но, наверное, тоже в скором времени в Ардатове окажутся.
Два дня тянулись очные ставки, допросы, передопросы. «Сырое» дело было направлено прокурору Советского района Олегу Анатольевичу Машинскому.
В определенный день я, Грузман Леонид Аронович, 1946 года рождения, Васильев Олег Иванович, 1947 года рождения, и его младший брат Васильев Валерий Иванович, 1949 года рождения, предстали перед свирепым прокурором-коммунистом.
Прокурор проводил профилактические беседы-устрашения с пацанами, совершившими мелкие правонарушения или подозреваемыми в преступлениях, но не сознавшимися в содеянном. Он говорил, глядя поверх наших голов:
— Так, Грузман, тебе за все твои дела можно припаять шесть лет отсидки. А вам, Васильевым, по пять! Весь советский народ направил свои силы на строительство коммунистического общества. Через каких-то двадцать лет нашу страну нельзя будет узнать. А вы, пережитки капитализма, почему не хотите участвовать в коммунистическом строительстве? Позорите наше общество!
Учитывая ваше малолетство, я вас в места «не столь отдаленные» на этот раз отправлять не буду. Возьмите бумагу и напишите обязательство на мое имя, что не будете воровать и хулиганить.
Нам дали по листку бумаги. Сидя в канцелярии прокуратуры, мы писали обязательства, которые потом подшили в дело. Примерно так выглядело такое обязательство в те далекие годы (само дело не сохранилось; как я ни искал его в архивах во время своего последнего приезда в Нижний — не смог найти):